Избранное [Молчание моря. Люди или животные? Сильва. Плот "Медузы"] - Веркор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Может быть», — сказал, вернее, шепнул он. Он смотрел куда-то вдаль. Точно пытаясь разглядеть в туманной дали какие-то очертания. Его лицо было неподвижно. Даже бровь не двигалась. Он только близоруко прищурил глаза. Потом добавил: «Вероятно» — и встал. «Пожалуй, сказал он, повернувшись ко мне спиной, чтобы взять пальто, — пожалуй, мне не повредит, если я соберусь с мыслями». «Ой!» — про себя воскликнула я, но было уже поздно удерживать его я, конечно, не могла. Он откланялся, улыбнувшись самой что ни на есть светской улыбкой, сказал: «До вторника». Но я уже знала тогда, как знаю теперь, что он не придет: я нанесла ему удар слишком рано.
Вот уже месяц, как он не является. Так же, как и его жена, Марилиза, — а это меня беспокоит. Неужели это он не пускает ее?
16 марта.
Прошел еще месяц. Боюсь, что дело сорвалось. Решительно, мне еще многому надо учиться. Бедная девочка! Я беспокоюсь, чем все это кончится для нее?
Прослушала записи их признаний — и мужа и жены. Что-то смутно вырисовывается. Почти убеждена, что она не имеет оснований упрекать его в каком-либо конкретном поступке. Жаль — было бы гораздо лучше, если бы он ее обманывал или если бы тут был еще какой-нибудь вздор. А тут что-то более глубокое. И неуловимое. Ах, черт возьми!
12 июня.
После трех месяцев молчания — первый телефонный звонок. Звонит Марилиза. «Мы путешествовали. Когда мой муж может к вам прийти?» Я узнала ее голос, но в нем появился — как бы это сказать — какой-то надлом. Безмерная усталость. Я ответила: «Когда угодно. Хотя бы во вторник. А когда придете вы сами?» Помолчала, вздохнула. «Нет, спасибо, в этом нет нужды. Я в полном порядке».
Я навела справки. Они действительно путешествовали около двух недель. Таким образом, со дня его последнего визита до их отъезда прошло два с половиной месяца за это время они не являлись ко мне, ни он, ни она.
XVIII
Он прошел прямо к окну полюбоваться панорамой города. Сказал с улыбкой: «Я соскучился по этому виду». Я от души рассмеялась: «Очень любезно по отношению ко мне». Он тоже рассмеялся (но довольно сдержанно), подошел к креслу и вынул трубку.
«— Вы ведь знаете, я не любитель лгать. Я так мало соскучился о вас, что рад бы — с какой стати сочинять небылицы? — рад бы сбежать от вас на край света. Доктор, я вас очень люблю. Очень уважаю. Восхищаюсь вами. Но вы чудовище. Нет, нет! Пожалуйста, не возражайте. Мне и так нелегко. Не понимаю, как это у вас получается. Вы почти все время молчите, изредка, когда начинаешь топтаться на месте, зададите вопрос-другой, и ты разматываешься, точно какой-то электровоз тянет за кончик нитки.
— Как видите, я оборвала эту нить.
— Да. А может, это я оборвал. Впрочем, не в этом дело. Марилиза сказала вам, что ей лучше, — не правда ли?
— Да, но голос у нее был измученный.
— Она пыталась отравиться. Таблетками веронала. К счастью, я слежу за ней. Я успел дать ей рвотное.
— Она не хочет повидаться со мной?
— Нет».
Он долго колебался. Я услышала, как он дышит. На меня он не смотрел.
«— Послушайте. Я в самом деле не понимаю, что происходит. Но в том, что причина во мне, у меня больше нет сомнения.
— Жена сказала вам что-нибудь? Что-нибудь случилось?
— Нет, ничего такого не было. Дело не в том. Вы, наверное, думаете, что это я не пускаю ее к вам после моего последнего визита.
— Я этого не исключала.
— Я не чинил ей никаких препятствий. И ничего ей не сказал. Не знаю, что она поняла. Что угадала. Но с этого дня она стала притворяться, будто она весела и счастлива. Словом, будто она здорова. Но я не слепой.
— У вас чудесная жена. Она, вероятно, стремилась…
— О! Мне не надо объяснять. Я ведь тоже не лишен чуткости. Она предпочитает болеть, выносить все что угодно, лишь бы не заставлять меня… быть вынужденным… подвергаться…»
Ему не удалось закончить фразу, найти нужные слова. Я сделала вид, что ничего не замечаю. Впрочем, он не стал настаивать. Его голос обрел вдруг привычную уверенность и силу.
«— Вы сказали мне, доктор: поглядите на себя в упор. Я так и поступал или думал, что поступаю, всю свою жизнь. Согласитесь, что ваш совет должен был меня удивить.
— И встревожить.
— И встревожить. Тем более что… ну да, у меня не было охоты смотреть в глаза воспоминаниям. По крайней мере тем, которые начал вытягивать из меня ваш электровоз.
— Не мой, а ваш.
— Простите, не понял?
— Ваш электровоз. Мое дело — следить за стрелками и светофорами.
— Тогда объясните мне, почему этот электровоз не способен ничего извлечь, когда я остаюсь один? Когда вас нет поблизости?
— А вот это, друг мой, пока еще загадка даже и для нас, медиков. Тут, очевидно, замешан целый комплекс причин — тут и престиж врача, и доверие к нему, и даже — почему бы нет? — какие-то флюиды… Но только не гипноз, нет, нет, пожалуйста, не думайте — ни в коем случае… Скорее тут нечто напоминающее катализ, условный рефлекс… Для того, чтобы ожили погребенные воспоминания, вам, вероятно, нужны стены этой комнаты, это окно, Париж у ваших ног… И конечно, мой взгляд, мое присутствие… Ведь вы пытались, не правда ли?
— Что пытался?
— Наедине с собой оживить ваши омертвевшие воспоминания. Пытались целых три месяца. Но они не ожили.
— Вовсе нет. Некоторые ожили. Даже многие. Но только…
— Что — только?
— Те, которые ожили, ничего для меня не прояснили.
— И вы вернулись ко мне?
— Вернулся».
Это было сказано спокойным тоном, хотя и не без горечи. Он удобно расположился в кресле, выжидательно глядя на меня и как бы полностью отдаваясь в мои руки. В этом было даже что-то трогательное. Со вчерашнего дня я многое обдумала.
«— Вот что мы сделаем. Вообще это не мой метод, я ведь не психоаналитик, но иногда это помогает. Вы ляжете на этот диван. Я приглушу свет. И вы будете говорить то, что вам захочется. Так. Хорошо. Лягте поудобнее, расслабьтесь. Хотите еще подушку? Не надо?
— Так мне удобнее.
— Хотите прослушать запись нашей последней беседы?
— Незачем. Я все отлично помню.
— Мы остановились с вами на очаровательном образе Балы Корнинской…
— …которая, трепеща, выскользнула из моих объятий, да…»
После этих слов мне снова пришлось ждать довольно долго — главное, не спугнуть его. На его губах было какое-то ускользающее выражение — что это: смущение? ирония?
Пожалуй, и нежность. Мне почудилось, что именно нежность пронизывает его чуть сдавленный голос:
«— …И мы очутились в сыром мраке улицы Варенн… Я хотел было повести ее к эспланаде Дворца Инвалидов, где нам было бы спокойнее, чем здесь, среди снующих взад и вперед прохожих. Но она…».
И опять пауза.
«— …она берет меня за руку, ласково, но решительно говорит: „Нет!“ — и тянет за собой в другом направлении, приказывает: „Сюда!“ И в ее облике вдруг появляется что-то — ну да, почти трагическое. Что это значит? Я не ждал, понимаете, никак не ждал того, что произошло потом.
— И о чем вам не хотелось мне рассказывать?
— Не знаю. Не знаю, в чем причина. Да и что мне мешало вам рассказать? Впрочем, если бы я знал, я бы не нуждался в вас.
— Вы правы. Что ж. Продолжайте.
Она бежала так быстро, что вначале я с трудом поспевал за ней. „Куда вы ведете меня?“ — „Увидите“. И все. По ее лицу я понял, что настаивать бесполезно, что она заранее все обдумала, все решила в течение этого бесконечного месяца. Мы молча шли вдоль старых, потемневших от времени каменных стен. Она не выпускала моей руки. Мы свернули на улицу Вано, потом на улицу Шаналей. Хотя я никогда не бывал в Британской библиотеке, я сразу ее узнал. Теперь ее там уже нет, она переехала на улицу Дез Эколь. Бала подтолкнула меня вперед, в холл, потом в какой-то кабинет, поцеловала молоденькую секретаршу, та смотрела на меня во все глаза, как видно, она была предупреждена — в самом деле, она вынула из ящика стола книгу и застенчиво протянула ее мне — это был „Плот „Медузы““. Я быстро надписал книгу, и нас провели в узкую, пустую, неуютную комнату, где стояло только маленькое клеенчатое кресло. Девушка принесла второе из соседнего кабинета и, дружелюбно улыбнувшись, оставила нас одних.
Бала заставила меня сесть, придвинуть мое кресло к своему, взяла меня под руку и прижала мой локоть к себе. Я чувствовал округлость ее груди, меня охватило волнение. Она заговорила не сразу, ее взгляд упирался в стену, я понимал, что она старается собрать все свое мужество, что я должен молчать и ждать. Наконец ей удалось выговорить: „Мой отец плохо относится к вам“.
Я подавил в себе искушение ответить, что меня это ничуть не удивляет, ведь в „Медузе“ я не пощадил людей его сорта. Но она с силой стиснула мой локоть, словно призывая меня к молчанию. „Он будет мешать мне встречаться с вами“. Она все еще смотрела на стену, но вдруг перевела напряженный взгляд на меня, спросила: „Вы меня любите? — И тотчас зажала мне рот ладонью, как кляпом, грустно покачав головой: — Вы меня совсем не знаете“.